— Оставьте себе, — сказал сын, — выпьете за Бабеля.
— Вы откуда? — поинтересовался нищий.
— Из Лос — Анджелеса.
— Хороший город, — сказал нищий, — богатый город, почти Танжер…, — и, бормоча что‑то на иврите, потащился к воротам.
Время тянулось. Плыли облака. Что‑то пел юный тополь.
В отдалении, у свежевырытой могилы, толпились люди в смокингах, длинных черных платьях. Темнели зонтики.
Вновь появился нищий. Он жевал какой‑то батон.
— Крупнейший психоаналитик, — он указал в сторону толпы, — ранние психозы, астрология и сексуальная совместимость, мрачное видение мира. Умер от …, — он запнулся, — 20 шиллингов за информацию — не много?
— Я все еще беженец, — сказал Эйнштейн.
— А господин из Лос — Анджелеса?
— Не люблю повторяться, — сказал сын.
— Плохой город, — начал нищий, — бессердечный город, хуже Танжера… От чего умер господин Бабель?
— От жизни, — ответил сын, — с вас 50 шиллингов за информацию.
Нищий затрусил к свежевырытой…
У ворот кладбища затормозило такси. Из него выскочил раввин — молодой, высокий, стройный, и по — спортивному побежал к сыну.
— Вы заготовили, что я вас просил? Мое слово о покойнике? Быстро, быстро.
Бен Кохба достал сложенный лист бумаги.
— Не знаю, может быть не очень хороший перевод.
— Вы здесь все указали — заслуги, добродетели, чем он был ценен для вас, для мира, для евреев? Я же его не знал…
И, не дождавшись ответа, поскакал вслед за нищим.
Там уже ждали. Раввин извинился за опоздание, что‑то пробормотал об антисемитизме таксистов, сделал трагическое лицо, достал бумажку и начал надгробную речь.
— Это был самый веселый человек, — сказал он, — он смеялся всегда. Он смешил народ. 170 миллионов. 240! Потом двести пятьдесят…
В толпе начался шорох. Никто ничего не понимал.
Покойник был всю жизнь мрачен.
— Он никогда не улыбался, — сказала дама в вуали.
— Какие сто семьдесят миллионов?
— От него выходили со слезами.
— Ш — ша! — зашикал шамес, — надо уважать память покойного.
— …Смех, — продолжал раввин, — было единственное, во что он верил. «Мир, — говорил он, — уцелел, потому что смеялся». И он смеялся — над тиранами, идеологией, историей, географией…
— Когда? Где? Кто видел его смех?! — вопрошала дама в вуали.
— Возможно, он загнал его в подсознание? — спросил сосед.
— Ш — ша! — сказал шамес, — давайте уважать память покойного.
-,, — и он просил, — вещал раввин, — когда он умрет, чтоб мы смеялись. Он не оставил нам ни миллионов, ни домов…
— Во — первых, оставил… — возмутилась дама.
— Он оставил нам завет радости! — продолжал раввин. — Смейтесь, люди! — призывал он, — смейтесь и радуйтесь!..
— …А, во — вторых…
Но ее никто не слышал. Все уже смеялись — никто не посмел нарушить последнюю волю усопшего.
— Смейтесь, — шептали даме, — неудобно, все смотрят.
— Но я никогда не смеялась.
— Это особый случай, — объясняли ей…
Волны смеха доносились до Кохбы с матерью и Эйнштейнов, потом хохочущая процессия прошла мимо них, расселась по лимузинам и умчалась.
Громче всех смеялась высокая дама в черной вуали. Ее золотые серьги раскачивались, и смех еще долго доносился уже откуда‑то с Дуная…
Высоко поднимая колени, к ним бежал раввин.
— Начинаем, — повторял он, — начинаем, — и принялся считать присутствующих: айн, цвай, драй… нет, минуточку, — он принялся считать снова, — айн, цвай, драй… Драй?! Всего три человека?!
— Почему три, — спросила Эстер, — нас пятеро! Почему вы не считаете фрау Эйнштейн и меня?
— Фрау Кохба, — сказал раввин, — с каких это пор вы стали мужчиной? Мне надо десять мужчин, чтоб составить миньян. Без миньяна мы не можем начинать, без него мы ничего не в праве делать, а миньян — это не парламент! Туда женщины не входят. Мне надо десять мужчин — он вновь принялся считать — айн, цвай, драй, — появился шамес, — фир!.. Еще шесть, шесть!
И вновь, непонятно откуда, загадочно и тайно, прошелестел смех. Вдали замаячил нищий. Он опять что‑то жевал.
— Тридцать шиллингов — и будет еще пять, — сказал он. — Я могу зайти в бухгалтерию?
— Хорошо, что напомнили, — обрадовался раввин и стал кричать в сторону конторки, — бухгалтер Гросс! Герр Гросс!
— Не надо кричать, ребе, — сказал нищий, — я зайду за деньгами в бухгалтерию и приведу.
— Вы зайдете после панихиды, — уточнил раввин.
Появился Гросс — маленький, округлый, в кипеле.
— Оставьте меня, наконец, с цифрами, — сказал он, — я не понимаю, кто я — бухгалтер или постоянный член миньяна?
— Я тоже всегда в миньяне, — вставил нищий.
— Вам за это хотя бы платят! — парировал Гросс.
— Хватит спорить! Довольно! — прервал раввин. — через час я уже должен быть там, — он указал куда‑то в сторону юго — запада, — ищите недостающих членов!!
— Я никого не буду искать, — сказала Эстер, — я останусь с Абрамом.
Хиля осталась тоже, Бен Кохба пошел налево по кладбищу, старик Эйнштейн — направо.
Кладбище было действительно бескрайним, самым большим в мире — на нем «жило» в три раза больше людей, чем в Вене. Если это можно было назвать жизнью. Тут покоились люди всех национальностей и религий, всеми цветами сияла мечеть, поблескивала луковицами церквуха, печально стояла синагога.
Кохба выловил двух членов, старик Эйнштейн — трех. Эйнштейн был горд своим уловом.
— Можете отпустить бухгалтера Гросса, — сказал он.
Лицо его светилось гордостью — два выловленных им члена были в оранжевых буддийских халатах, с небольшими косичками сзади, третий носил белый бурнус.
Улов Кохбы был менее значительным — двое шотландцев из Шеффилда в клетчатых юбках.
Раввин потерял речь. Он долго пил какую‑то гадость, предложенную ему нищим. Наконец, речь вернулась.
— Кого вы привели? — сипло спросил он.
— Мужчин, — ответил старик Эйнштейн, — все пятеро — мужчины, эти двое в юбочках — тоже.
— Причем здесь мужчины?! — раввин вознес руки.
Эстер сидела безучастно. Сын молчал. Слово брал все время старик Эйнштейн.
— Кто вам, наконец, нужен? — спросил он, — женщины не подходят! Мужчины — не подходят! Из кого состоит миньян, в конце концов?!
— Из евреев, — выдавил раввин, — миньян — не европейский парламент! И даже не Кнессет! В него могут входить только евреи, — он с интересом рассматривал выловленных. — Где вы их поймали?.. Почему вы пошли на чужие территории? Вам мало своей?..
— Театр абсурда, — произнес сын.
— Тут нету границ, — произнес Эйнштейн, — мы шли, куда хотели. Никто не спрашивал паспорта. Я спросил: «Вы пойдете на миньян?» — они согласились.
— Хотели заработать, — сказал нищий, — но, слава Богу, миньян — это только евреи! Иначе я б разорился, — он повернулся к детям разных народов: — Можете быть свободны…
Раввин посмотрел на часы.
— Боже, меня уже ждут там. — рука опять полетела на юго — запад, — прошу вас, хватайте такси, гоните в город, в это время там полно евреев –
у Оперы, на Грабен, на Юденплатц. Нам не хватает всего четверых! Фир менч! Без бурнусов и юбочек!
Старик Эйнштейн и Кохба взяли такси. Они ехали молча.
— Эйнштейн, — наконец сказал Кохба, — вам не кажется, что откуда‑то доносится смех? Я слышу его все время, будто прибой…
— Я вам честно скажу, — ответил Эйнштейн, — я глуховат.
…На Юденплатц они встретили большую группу евреев. Сгрудившись вокруг памятника Лессингу евреи с аппетитом жевали фалафели. Великий философ незаметно глотал слюну…
— Что за вопрос, — сказали евреи, — мы в Вене на один день, мы еще не видели этой оперы, чтоб она сгорела, но мы все едем на миньян! Что за вопрос?! Святое дело!.. Куда ехал усопший?
— В Лос — Анджелес, — выпалил Кохба, — он ехал в Лос — Анджелес!..
На Юденплатц стало тихо.
— Та — ак, — протянули евреи, — мы в Вене на один день. Мы еще не слушали оперы. Приехать из Тель — Авива в Вену и не услышать «Розен Кавалир»?!!..
Эйнштейн чувствовал себя виноватым.
— А клигер!! — повторял он, — не мог сказать, что ваш папа ехал в Израиль!
— Не кляните себя, — сказал Кохба, — он туда хотел. Он поехал в Штаты из‑за меня. Если б я не поселился в Лос — Анджелесе — у нас бы уже был миньян. Но я люблю Лос — Анджелес, старик Эйнштейн, — ай лав Лос — Анджелес!
— Ду ю лав Лос — Анджелес?!! — на них двигалось несколько громких, с золотом в ушах загорелых мужчин с магендовидами на шеях и с золотом в ушах — мы, — тоже! Они начали обнимать Кохбу, хлопать его по спине, плечам.
— Эйнштейн, — сказал Бен, — возьмите их на себя. Я сегодня не в настроении видеть загорелые лица…
— Это миньян, — сказал Эйнштейн, — вы не понимаете, что это миньян!